Как ни странно, но своих товарищей по соловецкой службе
я помню хуже, чем разные события.
Может быть, это оттого, что я был очень сосредоточен в себе. Тоска
по дому томила меня. Она владела каждой клеточкой, тела и, хотя я
все делал не хуже других, увлечься служебными делами я не мог.
Мы всегда ждали писем. Но я их ждал особенно мучительно. Когда прилетал
самолет, мы ждали почтальона, как бога. В его руках была наша судьба
до следующего самолета.
Одни вмиг становились счастливыми, другие, не получившие весточки,
несчастными. Мы читали и перечитывали письма. Мы изучали их вдоль
и поперек, пытаясь обнаружить за строчками еще что-то, другой, дополнительный
смысл или намек. Письма нас уносили в дорогой прежний мир, и мы жили
там еще несколько дней после письма.
Я помню не только содержание некоторых писем соловецкого времени.
Я помню их запах. Одна девушка, с которой мы дружили, присылала письма,
пахнущие "Красной Москвой".
Приходили, правда, не мне, письма, залитые слезами. Приходили признания
в любви и горькие прощания - "выхожу замуж".
Чаще эти вести сообщали родители. Ребята чернели, замыкались. Бывало,
что и стрелялись в карауле. Только там нам выдавали боевые патроны.
Помню, я стоял в карауле в тепле - в коридоре Школы связи. В этот
день прилетел самолет. Кто-то из караула не поленился сходить десять
километров за письмами.
И мне принесли письмо от девочки, в которую я влюбился два года назад.
Я был тогда в 9-м, она в 6-м.
Но, бог мой, как я радовался! Как прыгал до потолка и как пел, бегая
по коридору. Во всем здании был я один. Никто не мешал проявлениям
бурной радости.
Я не сразу распечатал письмо. Я берег его, растягивал томление. Распечатывал
осторожно. Вынул письмо, заглянул в конверт. Нет ли фото? Читал задыхаясь.
А ведь в письме, как я сейчас понимаю, ничего не такого не было. Никаких
сообщений, никаких признаний. Но это была весточка "ОТТУДА",
из того мира, где жила душа.
Такое внутреннее напряжение и не давало мне возможности сдружиться
с кем-то прочно.
Симпатию испытывал я к Сашке Кудыкину. Он был почти земляк - из Нижнего
Тагила. Работал до армии в горячем цехе. Похож был на молодого медведя.
Любил самодеятельность и знал весь репертуар Райкина. Мы часто просили
его почитать. Он увлекался, проглатывал концы слов. Мы хохотали над
содержанием и над исполнением.
С Кудыкиным мы отчаянно спорили о том, чей город лучше - его или мой.
Я убеждал его, что Пермь не идет ни в какое сравнение с любым другим
городом Урала - в ней и университет, и два театра, и филармония.
Сашка доказывал, что промышленность важнее для страны, чем какая-то
филармония, и почему-то пытался добить меня протяженностью трамвайных
путей Тагила. Споры наши, конечно, ничем не кончались, хотя и выматывали
наши силы и нервы.
Вообще излишний патриотизм к родным местам часто приводил матросов
к стычкам. Помню, как два украинца спорили, кто из них настоящий хохол,
и считали друг друга недостойными носить гордое имя хохла.
Один другого огорошил тем, что спросил его, как по-украински "громкоговоритель".
Тот не мог ответить.
- Эх ты, кацапина, а еще гуторишь. "Гучномовец", дура.
Я слышал их спор и запомнил это слово. Был у нас долговязый парень,
с которым мы долго обманывали друг друга, тайно потешаясь над противником.
Фамилия его была Шелков, но на слух я понял - Шилков.
- Слушай, а ты к чемпиону по конькам Борису Шилкову не имеешь отношения?
- Это мой брат, сказал парень. А потом спросил: - А ты к министру
финансов Звереву?
- Это мой дядя, - ответил я.
Он с уважением посмотрел на племянника министра. Через полгода наши
недоразумения разрешились.
- А я тебе и не поверил, - сказал Шелков. - Неужели, думаю, если бы
он был племянник, министр не освободил бы его от службы?
Вспоминаю еще москвича Жору. Вот уж был мученик - все мы его жалели.
Слабосильный, худой, с серой кожей, он был из золотой московской молодежи.
Мы удивлялись, как с его здоровьем он попал на флот? Оказывается,
на пять лет упек его военком, с которым Жора поскандалил.
Он учился на втором курсе химфака университета, гулял по улице Горького
со студентами и ни о какой армии не думал. В университете была военная
кафедра, и студентов на службу не брали. Видимо, по ошибке ему пришла
повестка.
Жора гордо пришел в военкомат и заявил протест. Военком услышал шум,
вышел и вступил в спор.
Жора сказал, что он плевать хотел на все повестки, швырнул ее и вышел.
Через два дня его насильно отправили на медкомиссию, а еще через день
посадили в телятник и отправили на Север. Так Жора попал на Соловки.
Он был болен. Мы подозревали у него туберкулез, но, видимо, страдал
он последствиями хронической гонореи - у него не держалась моча. Если
бы он подмокал по ночам, его бы комиссовали. Но в том-то и дело, что
капал он днем. Вследствие этого запах от Жоры исходил умопомрачительный.
Стирать он не умел и не любил. Сидел он за последним столом, вдали
от всех, и старшина Буренков его жалел.
Впалая грудь, желтые от махорки пальцы, запах мочи, и огромная начитанность
- вот что связано в моей памяти с этим парнем.
Игорь Сосновских был женат. Он сильно скучал по своей Светке и в подробностях
рассказывал мне обо всех перипетиях их любви, вплоть до брачной ночи.
Говорить об этом он мог до бесконечности. Смаковал подробности, чем
вызвал у меня к себе смешанное чувство - жалости и глухого протеста.
Ну, а самым ярким впечатлением на службе была у меня краткая встреча
с Николаем Паниным. Он был не в нашем взводе и тесно сойтись мы не
могли.
Однажды я увидел в руках его невиданную мною прежде книгу - Евангелие.
- Ты, что, верующий? - спросил я.
- Каждый во что-то верит, - ответил он загадочно.
- Бога нет, это же ясно, - простодушно заявил я.
- Возможно. Но книга эта очень умная. Подумать о жизни заставляет.
Вокруг меня никто, в том числе и я сам, не думал о жизни. Я что-то
любил, тосковал, хотел спать или есть, но все это было само собою.
Что об этом думать? Жизнь течет, служба тоже, и чем быстрей, тем лучше.
А тут - о жизни он думает. Интересно. Я стал к нему присматриваться.
Вскоре обнаружил у Коли другую книгу - "Чтец-декламатор".
Решил, что он тоже любит самодеятельность, но книга была старая, издана
до революции.
Авторы стихов называли себя символистами, и стихи их были неизвестно
о чем. Прочтешь - вроде складно, а ничего не понял. Надо было перечитывать,
думать.
Так я познакомился со стихами Зинаиды Гиппиус, Гумилева, с произведениями
Мережковского.
Должен сказать, что тогда эти авторы сильного впечатления на меня
не произвели, но интерес к себе зародили.
После Соловков я Панина не встречал. А хотелось бы. Был у нас еще
парень Юрка Дубровский, но о нем надо рассказывать отдельно.