За
таким роскошным столом мы с женой сидели впервые. Заливная рыба, телятина
с черносливом, какие-то неведомые нам салаты... Из вин знакомыми были
только бутылки с надписью "Советское шампанское".
Однако мы больше смотрели не на стол, а на стены, с потолка до пола
увешанные иконами. Их было такое множество, что располагались они
не по сюжетам, а по размерам - рядами. Рядов этих было, кажется, десять.
Были и свободные участки. В местах, где иконы отсутствовали, висели
бумажки с какими-то надписями.
За столом сидело человек двенадцать гостей, но хозяин чаще обращался
к нам.
- Что же вы ничего не пьете? Коньяк французский, херес из Испании,
и портвейн недурной - из Порто... Вы у меня гости почетные, от Евдокии
Николаевны. Я ей по гроб благодарен.
В Москву мы приехали утром из Ленинграда. Евдокия Николаевна Глебова,
наша давняя знакомая, советовала побывать у Георгия Костаки, посмотреть
коллекцию его картин. Когда мы позвонили, Георгий Дионисович обрадовался
и пригласил к ужину.
- Не смущайтесь, будут только свои, - сказал он.
Но по обилию и роскоши блюд, ужин был похож на праздничный.
Георгий Костаки был известным всей Москве собирателем авангардной
живописи начала века. О его коллекции мы слышали не только от нашей
знакомой, но и от сотрудников Русского музея. Говорили, что в его
собрании есть работы самых известных художников этого направления
- Шагала, Малевича, Ларионова... Не было у Костаки только Филонова.
Приобрести его работу было давней мечтой Георгия Дионисовича, но Евдокия
Николаевна Глебова, родная сестра и хранительница наследия художника,
отказывалась продать даже самый маленький рисунок.
О Павле Николаевиче Филонове широкая публика не знала до семидесятых
годов. Сейчас о его творчестве написаны десятки книг. Сами художники
- народ немногословный. Тех, кто не только писал картины, но и создавал
свои теории, немного. Филонов создал теорию "аналитической живописи",
пронять которую зрителю было не просто. Она предлагала исследование
живописного объекта "вплоть до атомов". По сути дела, его
теория вела к раздроблению формы до такой степени, что зритель видел
лишь цветную мозаику. Однако сложность восприятия окружающего мира
и невероятный труд, вложенный в работы, привлекал внимание и заставлял
уважать этого странного художника.
Павел Николаевич страстно верил в идеи социализма и пытался выразить
их формулами. Его огромные холсты имеют названия "Формула весны",
"Формула Октябрьской революции", но эти формулы для публики
остаются до сих пор неразгаданными. Однако художник, несмотря на сложность
своих идей, имел немало учеников. Ему предлагали даже занять профессорскую
должность в Академии художеств, от которой он отказался, заявив, что
не может работать с коллегами, которые "сами не умеют рисовать,
а, тем более, научить живописи других".
Так или иначе, у Костаки работ Филонова не было. Евдокия Николаевна
не распыляла работы брата потому, что он завещал не продавать их в
частные руки, особенно за границу, "пока они не получат политического
признания в своей стране".
Когда Костаки узнал, что в государственные музеи Евдокия Николаевна
все же иногда картины продает, его страсть разгорелась с новой силой.
Он уверял ее, что его квартира - тот же музей, что у него бывают известные
люди, коллекционеры, художники. В ее же доме удивительные работы брата
никто не видит, хотя они уже становятся достоянием русской культуры.
В конце шестидесятых годов, когда Костаки жаждал приобрести работу
Филонова, в квартире Евдокии Николаевны жил автор этих строк. Жил
я в комнатке без окон, со свисающей с потолка лампочкой под синим
шелковым абажуром. Посреди комнаты стоял большой стол с выдвижным
ящиком, в котором хранились рисунки Филонова.
В другой небольшой комнате с окном, выходящим во двор, жила хозяйка.
На стенах обеих комнат висело множество работ Павла Николаевича. Комнату
украшал большой, ныне весьма известный, портрет Евдокии Николаевны,
написанный в реалистической манере, а над пианино висела загадочная
картина в голубых тонах с множеством похожих ликов, имевшая название
"Первая симфония Шостаковича".
Иногда зимними вечерами мы с Евдокией Николаевной просматривали рисунки
или читали дневники Павла Николаевича и его жены, народоволки Серебряковой.
Евдокия Николаевна рассказывала о брате, о его путешествии по Италии,
о лекциях по истории живописи, которые он читал в Академии художеств.
Меня увлекали ее рассказы, и я стал уговаривать Евдокию Николаевну
написать книгу о брате. Она долго отказывалась, говоря, что ничего
не понимает в его живописи, но, в конце концов, согласилась и два
года была увлечена написанием воспоминаний. Рукопись приобрел Русский
музей и впоследствии она была напечатана в журнале "Нева".
Однако вернемся к рассказу о Г.Д.Костаки. Не помню, по какому поводу,
мне потребовалось съездить в Москву. После очередного визита Георгия
Дионисовича к Евдокии Николаевне она попросила меня посмотреть его
коллекцию. Услышав, что я из Ленинграда от Евдокии Николаевны, Костаки
тут же пригласил меня к себе. Так я впервые попал в его дом на проспекте
Вернадского. Коллекционер жил в современном точечном доме, в просторной
квартире, состоящей из трех небольших, объединенных в одну. Коллекция
русского авангарда поражала своей полнотой. В ней было около четырехсот
работ. Все стены были увешаны отличными, наиболее характерными для
мастеров, работами. Внизу, вдоль стен, в четыре ряда тоже стояли картины.
Они составляли запасник этого собрания. Тут были почти все известные
художники - авангардисты. Рядом с Малевичем висел Кандинский, с Петровым-Водкиным
Павел Кузнецов. Здесь были работы Ларионова и Гончаровой, Сарьяна
и Тышлера. В собрание входили картины Альтмана, Клюна, Редько, Поповой...
От коллекции я пришел в восторг и, конечно, захотел узнать, как она
была собрана.
- Это долгий разговор, - сказал Георгий Дионисович, - но я расскажу
вам о себе. Родился я в обеспеченной семье. Отец мой имел чайные плантации
в Узбекистане, торговал в Москве чаем. По национальности он был грек.
Политикой отец не интересовался, и потому революция обрушилась на
него неожиданно. Когда в стране началась гражданская война и разруха,
отец с семьей решил уехать в Грецию, но не тут-то было.
Советская власть очищала ряды от "гнилой интеллигенции",
но людей богатых она пока не трогала. Власть предпочитала их некоторое
время "подоить". Когда же взять было уже нечего, их просто
ставили к стенке. Правда, мой отец умер своей смертью, но своим катастрофическим
разорением дал мне понять, чего я могу ожидать от новой власти.
Надо сказать, что отец много лет собирал марки. Коллекция его было
небольшая, но как у истинного знатока, способного купить редкий экземпляр,
ценная. В тридцатых годах, уже после смерти отца, в Москве появились
в продаже иностранные велосипеды. Мне, мальчишке, очень хотелось иметь
велосипед, но, когда я попросил у матери купить его, она ответила,
что в семье давно нет лишних денег.
Не долго думая, я взял кляссер с марками и отправился на Кузнецкий
мост. Когда я достал и развернул альбом, ко мне подошел японец.
- Мальсик, сколько ти хоцес за свои малки? - спросил он.
Я назвал цену велосипеда. Японец внимательно посмотрел на меня, закрыл
альбом и отсчитал деньги. Счастливый, я помчался в комиссионку, купил
давно присмотренный велосипед и прикатил на нем домой.
Через год к нам в дом пришли двое мужчин и спросили у мамы, где марки
отца. Мать поискала альбом, не нашла и решила выяснить у меня, не
видел ли я его.
- Мама, - простодушно ответил я. - Эти марки я давно продал и купил
велосипед.
Один из посетителей побледнел, другой сел на стул.
- Мальчик, - сказал он, - что ты наделал? У твоего отца были уникальные
марки! Там, кажется, была даже первая в мире английская - "Черный
пенни"... Ты мог за одну эту миниатюру купить сто велосипедов!
Потом они долго расспрашивали, не знаю ли я, как найти покупателя,
но, убедившись, что это невозможно, ушли.
Мне было уже пятнадцать лет и я понял, что произошла катастрофа. Нам
не хватало денег на еду, не на что было купить дрова, и мать все чаще
наведывалась в торгсин продавать украшения, подаренные отцом, а я
совершил такую глупость... Когда мать успокоилась, я дал себе слово
никогда больше не хлопать ушами и, как мог, всю жизнь выполнял данный
себе завет.
Вскоре я пошел работать. Сначала был грузчиком на рынке, затем стал
приторговывать сам. Мамы была рада, что я приношу домой деньги, а
я радовался тому, теперь не нужно просить у нее на билеты в театр.
В кабинете отца висело несколько картин. Это были жанровые холсты
небольшого размера. В детстве я их не замечал, но когда подрос и стал
ходить в музеи, обнаружил, что встречаю картины, похожие на те, что
висят у нас. Это были "малые голландцы", называемые так
за кабинетный размер и сюжеты из старой голландской жизни. Они нравились
мне все больше. В каждой из них заключался рассказ о неведомой мне,
таинственной и привлекательной, жизни.
В голодные годы комиссионные магазины были переполнены предметами
"буржуазного быта". Белая ампирная и красного дерева павловская
мебель, русские и французские бронзовые часы, канделябры - чего только
не было в торгсинах... Немало продавалось и картин. Однажды я купил
работу, на которой был изображен букет цветов. В уголке стояла подпись
- Ян Давид Де Хем. Неожиданно в музее я встретил эту фамилию. У работника
музея я узнал, что это известный голландский художник, работами которого
гордятся музеи Европы. Дома я долго рассматривал картину, пытался
определить, не подделка ли это? Я понял, что у меня не хватает для
этого знаний и стал разыскивать книги по технике живописи и реставрации.
Так я увлекся собиранием "малых голландцев". У меня появились
знакомые искусствоведы, а также перекупщики. Я и сам стал приобретать
для продажи некоторые работы, чтобы на заработанные деньги пополнять
свою коллекцию.
Чем больше накапливалось картин, тем больше возникало с ними трудностей.
Я обнаружил, что большинство работ подписей не имеют, а те, которые
подписаны громкими именами, нередко написаны на малярском уровне.
Когда мне попадалась по-настоящему хорошая работа, я нес ее к экспертам
в музей, но если даже картина оказывалась старой и умело написанной,
трудно было установить, из какой она вышла мастерской, а от этого
зависела ее истинная цена. На экспертизу уходило много денег.
К тому времени, когда моя страсть к собирательству стала тонуть в
этих сложностях, у меня накопилась немалая коллекция голландской живописи.
Однажды по случаю я купил гобелен пятнадцатого века. Я уже знал истинную
цену средневековых шпалер и представлял, сколько труда уходило на
их изготовление. Поэтому радовался тому, что заплатил недорого.
Несмотря на возраст, работа была в приличном состоянии. Я принес гобелен
домой, повесил на стену, радуясь, что он так хорошо гармонирует с
картинами в старинных рамах. Вскоре я купил еще одну шпалеру. Я нашел
ее на Арбате. Это была замечательная средневековая французская работа,
но она стоила так дорого, что сразу купить ее я был не в состоянии.
И тогда мне пришло в голову продать несколько своих "малых голландцев".
Это сразу избавляло от хлопот по атрибуции живописи, а старинный гобелен,
как известно, подделать невозможно.
Мне удалось найти оптового покупателя, и хотя в деньгах я проиграл,
желанный гобелен поселился в моей комнате. Постепенно увлечение старинными
коврами захватило меня. Я изучил все западные мануфактуры, узнал технику
ткачества, стал разбираться в сюжетах. Разыскать старинный ковер было
труднее, чем картину, но постепенно моя коллекция росла. Однако и
с ней вскоре появились трудности. Своими гобеленами я очень гордился,
но из-за размеров их было очень трудно показывать и они стали скапливаться
в рулонах вдоль стен. Собрав около двадцати средневековых шпалер,
я стал охладевать к своей коллекции.
К тому времени я превратился в зрелого юношу и другие страсти постепенно
захватывали меня. Правда, душевные интересы по-прежнему оставались
в сфере искусства, а лучшими друзьями были молодые художники. Под
их влиянием идеи революционных преобразований в искусстве я принял
всей душой. Футуристы, призывавшие выкинуть с корабля истории все
старые формы, казались мне провозвестниками нового времени, новой,
неведомой, но прекрасной жизни. Молодые художники, видя такой энтузиазм,
нередко дарили мне свои работы. Иногда, чтобы помочь им, я кое-что
покупал.
Мои гобелены стали казаться мне ненужной рухлядью, и я стал подумывать,
как от них избавиться. С немалым трудом я рассовал их по музеям, не
выручив и десятой доли того, что было за них заплачено. И хотя я дал
себе слово больше не заниматься коллекционированием, работы друзей-художников
снова стали скапливаться в нашем доме.
Работы моих приятелей практически ничего не стоили. На них просто
не было покупателей. Художники искали упорно новые формы для выражения
бурных революционных преобразований. Футуристы будоражили молодые
умы, в живописи появилось множество новомодных теорий.
Изысканные линии буржуазного модерна ушли в прошлое. Они сменились
работами художников, разрушающих всякие каноны. Фальк, Лентулов, Шагал
старались не столько создавать, сколько разрушать старое. Все это
было безумно интересно, мне хотелось разобраться в потоке новых идей
и направлений.
Но реальная действительность постоянно напоминала о себе. У меня не
только не было твердой профессии, но не было даже советского паспорта.
Мы были иностранными подданными и устроиться на хорошую работу было
невозможно. Кем только я не работал в те годы: сторожем, строительным
рабочим, шофером. Наконец меня приютило Канадское посольство. Я женился,
пошли дети. Но, как выяснилось, с годами жизненные сложности не развеяли
во мне интерес к новым формам в живописи.
Видя, как неустроенно живут многие художники, я стал чаще покупать
у них работы, и во мне снова проснулась страсть к коллекционированию.
Музеи в то время не проявляли интереса к "мазне" авангардистов.
В сороковые годы "непонятные массам" формы в искусстве настолько
надоели партийному начальству, что подобное искусство было объявлено
"буржуазной отрыжкой".
Во время войны было не до собирательства, надо было думать о пропитании
семьи. После войны жизнь стала постепенно налаживаться. В семидесятых
годах в обществе неожиданно стал проявляться интерес к русской старине.
Писатель Владимир Солоухин подлил масла в огонь, опубликовав повесть
"Черные доски". В этой работе он рассказал о том, какую
ценность на мировой рынке имеют русские иконы, о том, как много русской
церковной старины было уничтожено за годы советской власти. Он горячо
призывал спасать то, что еще осталось.
Благие намерения этой публикации обернулись большим злом. Во многих,
особенно периферийных, церквях началось повальное воровство икон.
Кроме того, Солоухин по простоте душевной рассказал об основах технологии
расчистки поздних записей на старых досках, что привело к массовой
гибели ценнейших старинных икон. Доморощенные реставраторы смывали
нашатырным спиртом не только поздние записи, но и ранние, приводя
произведения древнерусских мастеров в полную негодность. Кроме того,
начался повальный вывоз русских икон за рубеж.
Увлечение иконами коснулось и меня. Я познакомился со специалистами
по реставрации, стал учиться определять время написания, изучил русские
иконописные школы. Слух о том, что я покупаю иконы, быстро распространился
по Москве.
Я покупал их с большим отбором, старался выяснить легенду каждой.
Если было похоже, что икона действительно очень старая, приглашал
специалистов из музея. Следил за публикациями о церковных кражах и,
если ко мне приходила икона, похожая по описанию на краденую, покупал
и возвращал церкви.
С годами у меня собралась неплохая коллекция, в которой были иконы
даже четырнадцатого-пятнадцатого веков. Ко мне стали обращаться музеи
с просьбой дать ту или иную икону на выставку.
Вот и сейчас вы видите бумажки на пустых местах - это расписки музейщиков
о строках выставки.
Икон приносили мне все больше, а качество их становилось все хуже.
Ярмарочные поделки я отвергал с порога, а когда понял, что уже любой
мальчишка-спекулянт стал разбираться в иконах, интерес к их приобретению
у меня пропал. Но поскольку, как оказалось, интерес к собирательству
у меня в крови, вернулся к авангардной живописи.
Произошло это случайно. Когда "железный занавес" рухнул
и в страну стали проникать сведения о европейской живописи двадцатого
века, которую мы почти не знали, пробудившийся интерес публики заставил
музейщиков вынуть из запасников работы, собранные еще Щукиным и Морозовым.
В Ленинграде открылся третий этаж Эрмитажа, где была развернута постоянная
экспозиция постимпрессионизма.
Вслед за бурным расцветом популярности импрессионистов, пришел интерес
и к более поздним художникам - Мондриану, Браку, Поллаку, Миро...
Появились книги о творчестве Сикейроса, Ороско, Диего Риверы, Пикассо.
Однако интеллектуальная элита, поначалу захваченная вдруг открывшимся
западным искусством, вспомнила и о своих художниках начала века. Оказалось,
что после гениального Врубеля и русского импрессиониста Коровина в
России независимо от запада, появились свои странные художники: Кандинский,
Шагал, Малевич и другие.
Начался поиск тех, на кого в двадцатых-тридцатых годах не смотрели
всерьез. В поисках картин русского авангарда все чаще стали обращаться
ко мне. Оказалось, что в моей коллекции собрано большинство художников
этого периода. С помощью искусствоведов я составил список тех, кого
можно было причислить к русскому авангарду и стал пополнять свою коллекцию.
Кое-что сохранилось у других собирателей.
Когда в мои руки попали слайды с работами Филонова, я был поражен
необычностью его манеры. Его живописные холсты, не походили ни на
что, виденное мною до сих пор. Они дышали необъяснимой мощью, а графические
работы были так сложны, что кто-то из моих знакомых сказал: "Это
не линии, это нервы".
Вскоре я узнал, что Филонов называл свои работы "аналитической
живописью" и оставил теоретическое обоснование своей манеры.
Стало ясно, что Филонов был выдающимся художником, и его работа стала
бы жемчужиной моего собрания. Я специально поехал в Ленинград, познакомился
с Евдокией Николаевной, но, как вы знаете, уговорить ее расстаться
хотя бы с одной картиной брата мне до сих пор не удалось. Сможете
ли вы помочь мне в этом?
- Не знаю, Георгий Дионисович.
- Но она послала именно вас, значит, доверяет вашему мнению. Вы, кажется,
даже живете у нее?
- Из-за возраста ей стало трудно жить одной.
- Я это знаю. Даже предлагал Евдокии Николаевне поменять комнату на
квартиру. Доплату брал на себя, но она не согласилась. Не хочет уезжать
с Невского, там Русский музей рядом. Директор музея Пушкарев, как
может, помогает ей.
- Она того заслуживает. В блокаду коллекцию сохранила, когда люди
и мебель, и книги в буржуйках жгли. Вы же знаете, что Павел Николаевич
в сорок первом году от голода умер.
- Она очень скромно живет, но от помощи отказывается.
- Это меня не удивляет.
- И всё-таки я могу на вас рассчитывать?
- Ничего не буду обещать, Георгий Дионисович. Вижу, что собрание ваше
уникальное. Филонов был бы в нем на месте.
При расставании Костаки попросил меня расписаться в гостевой книге.
Я раскрыл толстую, наполовину исписанную благодарственными надписями
тетрадь. В глаза бросились строчки, написанные на английском, уверенным
почерком. Под ними стояла размашистая подпись - Роберт Кеннеди.
- Ого, какие у вас гости бывают!
- С ним целый взвод охраны явился. В американском посольстве о моей
коллекции наслышаны. Но вот этой записью я больше горжусь.
Георгий Дионисович перевернул пару страниц и показал мне строчки,
написанные нетвёрдой рукой Марка Шагала.
- Он впервые после эмиграции в Москву приехал. Старый, едва ходит,
а глаза живые. Увидел у меня свои работы четырнадцатого года, загорелся.
"Продай, - говорит, - Георгий, их мне. У меня во Франции четыре
музея, а этого периода работ нет. Я тебе хорошие деньги дам".
- Ну, а вы?
- Не продал. Эти работы и России нужны.
По возвращению в Ленинград я в подробностях рассказал Евдокии Николаевне
о собрании Костаки. Она молча выслушала и ушла в свою комнату. На
утро за завтраком со вздохом сказала: "Придется продать".
Я знал, что это решение далось ей нелегко. Уже несколько лет думала
она о памятнике на могиле брата. В суровую блокадную зиму Евдокия
Николаевна сумела похоронить его на Серафимовском кладбище. Лет десять
назад она обнесла могилу металлическим заборчиком, оставив место и
для себя. На памятник тогда денег не хватило. Когда Пушкарев обратился
к ней с просьбой о продаже некоторых работ брата, она согласилась
лишь потому, что это был государственный музей. Но именно по этой
причине ей заплатили так мало, что о памятнике нечего было и думать.
Сейчас, наконец, появилась такая возможность. Костаки предлагал настоящую
цену.
В тот же день я отправил Георгию Дионисовичу телеграмму и съездил
в мастерскую подобрать камень для памятника.