| главная | об авторе | гостевая | форум |
.

 

Цикл рассказов "Памятные встречи"

Александр Володин. Счастливый человек.

    Чаще всего встречи с интересными людьми происходят случайно. Включая телевизор, мы нередко знакомимся с людьми талантливыми, но эти встречи все-таки нас не поражают. С экрана люди читают стихи, рассказывают о своем деле, но душа их для нас остается "за кадром". Того трепета, который мы испытываем, встречая живого человека, когда ощущается необъяснимая внутренняя связь, не происходит.
    Но на этот раз все было иначе.
    Не молодой, скромно одетый человек рассказывал студентам о своей жизни. При этом он явно чувствовал себя неловко. У меня возникло ощущение, что его насильно заставили говорить, и ему нестерпимо стыдно за те пустяки, о которых он вынужден рассказывать.
    А между тем, за его плечами была война, нелегкая послевоенная жизнь и большой творческий труд, ради которого и пригласили его на эту встречу.
    Он давно был известным в стране человеком, его дружбы домогались многие, но, казалось, он оставался напуганным мальчиком, которого неожиданно вызвали к доске. Мне не пришло в голову, что его поведение могло быть игрой. Я поверил ему сразу, бесповоротно. А, поверив, потянулся душой и на следующий день, найдя в справочнике Союза писателей его телефон, позвонил ему. Я не рассчитывал на долгий разговор, хотел лишь высказать слова благодарности за душевную чистоту, которую ему удалось сохранить, но он, как старому знакомому, стал задавать вопросы, заинтересовался моими рассказами и мы проговорили около часа. Не без волнения я положил трубку. Захотел записать то, что запомнилось и самому рассказать о его жизни.
    Вот что из этого получилось:

    "Поговорили по телефону с Александром Моисеевичем Лифшиц.
    Есть же на свете такие скромные люди! Ему восемьдесят лет, и всю жизнь он живет так, словно нечаянно наступил кому-то на ногу и ему очень совестно.
    Рос он хиленьким мальчиком, родительской любви не знал. Мать умерла, когда ему было пять лет, отец, как это нередко бывает, на ребенка внимания не обращал, а когда женился во второй раз, Саша для новой семьи вообще стал помехой.
    В школе он считался "неимущим", ему даже деньги на ботинки собирали. Учебой не блистал, считая, что у него плохая память, и как бы он ни старался учить уроки, все равно на "хорошо" ему не вытянуть. Одноклассников сторонился по причине физической слабости и еще потому, что был евреем.
    Жили они в Москве, и, когда в благодушном подпитии отец давал сыну деньги, Саша бежал в театр. Другой радостью были книги. Они помогали на время забыть свою безрадостную жизнь. А еще Саша любил духовой оркестр. Не только в парке замирал от восторга у музыкальной раковины, но и за похоронной процессией готов был на кладбище топать, только бы музыку послушать.
    В пятом классе Сашу "для количества" приняли в пионеры, но и тут ему не повезло. Летом, чтобы мальчишка не путался под ногами, отец отправил его в пионерский лагерь. Режим и построения еще можно было пережить, но по театру Саша тосковал. Он даже привез в лагерь открытки любимых артистов и однажды приколол над своей кроватью фото Качалова.
    - Кто такой, - спросил странного мальчика пионерский вожак.
    - Актер.
    - Какой такой актер? - Не унимался пионервожатый.
    - Знаменитый.
    - Знаем мы этих буржуев в шляпах. Другие ребята портреты Ворошилова, Буденного вешают, а ты кого прицепил?
    На другое утро при полном лагерном построении торжественно сняли с Саши пионерский галстук за приверженность к старому режиму. Полдня горючими слезами плакал Саша, спрятавшись за поленицу.
    Так или иначе, добрел Саша до десятого класса. Настала пора выбирать профессию.
    В то время в деревенских школах не хватало кадров. В Москве организовали пятимесячные курсы по подготовке учителей. Чтобы поскорее вырваться из семьи, где Саша чувствовал себя нахлебником, он поступил на эти курсы. Через полгода он уже преподавал русский язык и литературу в деревенской школе недалеко от Москвы.
    Два года длилась педагогическая эпопея Саши Лифшиц, но призвания к этой профессии он не почувствовал. Он ни на миг не мог забыть спектакли Малого театра, благоговел перед Достоевским, обожал стихи. Человека, разделявшего его интересы, найти в деревне он не мог.
    Через два года Саша, ни на что не надеясь, подал документы в ГИТИС на искусствоведческий факультет. К своему удивлению, поступил.
    Однако учеба не радовала. Как и в школе, он сторонился шумной студенческой компании. Иногда в коридорах института он встречал своих кумиров - величественно проплывал Царев, гордо несла седую голову Вера Пашенная, семенил похожий на Чарли Чаплина Игорь Ильинский. Они казались Саше недоступными олимпийцами, и, наблюдая издалека за великими, он еще острее чувствовал свое ничтожество.
    Через полгода учебы подоспел призывной возраст. Саша этому был даже рад. Не дожидаясь повестки, он пошел в военкомат и сказал, что хочет сменить студенческий билет на солдатские обмотки. Военком удивился, но странного юношу в команду призывников зачислил.
    Служить тогда брали на три года, но все знали, что срок этот условный. Страна готовилась к войне с мировой буржуазией, и отслужившие свой срок даже не заикались о демобилизации.
    За неделю до ухода в армию случилась с Сашей странная история - позвонила ему незнакомая девушка. Сказала, что тоже любит театр и хотела бы с ним познакомиться. Саша принял это за розыгрыш и на встречу не согласился. Однако телефон незнакомки записал, чтобы проверить. На следующий день позвонил и проговорил с девушкой полтора часа. Оказалось, что и актеров, и поэтов они любят тех же.
    Ночью Саша почти не спал. Ему грезилась стройная красавица в белом платье. Русые волосы рассыпались по ее плечам, глаза светились неземным светом, а из уст лились мудрые речи. На утро девушка позвонила сама и предложили встретиться. Саша опять стал отказываться.
     - Но почему? - Недоумевала девушка.
    - Вы такая... - Саша не мог избавиться от ночного видения.
    - Какая?
     - Умная...
     - Что, что?
     - Такая красивая... А мне через неделю в армию, и неизвестно, когда вернусь. Пусть уж лучше так...
    - Ха-ха-ха! Вы же меня не видели, а мне вас подруга в театре показывала. Это вы красивый, а я низенькая и серенькая, как воробей. Сама боюсь вам не понравиться.
    Хотя и не поверил Саша сказанному, ибо девушки казались ему ангелами, но на свидание на этот раз согласился. Всю неделю гуляли Саша с Фридой по Москве, смеялись, говорили без умолку, ели круглое, в вафлях мороженое, а в понедельник стояла потрясенная Фрида на перроне вокзала и смотрела сухими глазами на человека, без которого уже своей жизни не представляла. Вокруг матери и невесты новобранцев рыдали или пели, а она только и сказала на прощание:
    - Видишь, какая у тебя бесчувственная жена будет...
    Так и письма читала - потрясенно, молча, словно страшного ждала. А через год войну объявили. Впервые разрыдалась, когда во фронтовом треугольнике вошку нашла. Эта окопная вошь, рассказала ей о положении на фронте больше, чем обещания скорой победы в бодрых Сашиных письмах.
    А Саша между тем ночами рыл окопы, на утро "с целью выравнивания линии фронта" бросал их, стрелял из трехлинейки образца 1913года, "принимал" боевые сто граммов и не сетовал на судьбу. Наконец, он не чувствовал себя "белой вороной", а был как все, как народ. Он даже сдружился с парнем из Горького, Сергеем Суродиным. Однажды он услышал, как Сергей читал землякам Пастернака, подсел к компании и сам стал читать стихи любимого поэта. Приняли ребята его в свою компанию, а к Сереже он привязался всей душой.
    - Вот кончится, Сашка, война, приедешь к нам в Горький...
    - Нет, Серега, лучше ты ко мне в Москву...
    - Неважно, кто к кому. Открою буфет, достану бутылку водки, нальем по стакану граненному, и выпьем мы за победу, за светлую нашу будущую жизнь. И пойдем на откос к Чкалову...
    - Или в Большой театр...
    А другой день после минного обстрела нашел Саша друга у пулемета, лежащего вниз лицом. В спине его зияла черна яма, и руки, раскинувшись, обнимали землю.
    Вечером старшина выдал не по сто, а по двести граммов - за убитых, так как в живых осталось от их взвода ровно половина.
    А потом была атака.
     Бежал Саша среди огня и разрывов вместе со всеми и со страху кричал "Ура!", а за ним бежали два азербайджанца, только что из пополнения. Вдруг словно ударил кто Сашу в бок. Затмило черное облако небо и очутился Саша в воронке, а на нем эти два нацмена. Тяжеленные, черти, дышать не дают.
    - Ребята, - кричит Саша, - задыхаюсь!
    А они ни с места.
    - Братцы, помираю!
     А они молчат. Да и сам Саша своего голоса не слышит, и ни рукой, ни ногой...
    Очнулся в медсанбате. Над ним медсестра хлопочет.
    - Тебя, солдатик, едва нашли. Из-под двух убитых вытащили. Осколок у тебя в легких, ребра перебиты, но жить будешь. А осколок я сейчас вытащить попробую. Больно будет, стони, матерись, все же облегчение.
    Хрипит Саша, ответить пытается, пошутить. Женщин-то он уж два года не видел. На руки ее смотрит, любуется.
    - Потерпи, солдат, я сейчас...
    Разрезала сестра гимнастерку, ввела в рану пинцет и шевелит там осторожненько, осколок ищет. Свежая кровь из раны сочиться стала, дышать, вроде, полегчало. Лежит Саша, молчит, глаза Фридины вспоминает.
    - Ты что молчишь? - Тревожно склонилась над ним медсестра. - Разве тебе не больно?
    - Больно, только я на руки ваши смотрю. Руки у вас красивые...
    Тут Саша и сознание потерял.
    Потом еще много чего было: и госпиталь, и снова передовая, и новое ранение... Только повезло - жив остался. Войну окончил в Польше, вернулся в Москву. Через месяц Фрида с Урала из эвакуации приехала. Бросилась на шею, зарыдала: "Живой, вернулся! Родной ты мой, муж любимый!" Стали жить вместе.
    В стране карточки, время голодное. Надо было что-то делать. Очень уж учиться Саше хотелось. И Фрида поддержала: "Попробуй". Достал Саша справку о том, что до войны учился в ГИТИСе. По ней можно было без экзаменов учебу продолжать. Пошел в институт. В дверях встретил одноклассника своего, Женю Евдокимова.
    - Женька, ты здесь учишься?
    - На режиссерском.
    - Ух, ты! Я тоже документы принес, только страшно - не потяну. За войну забыл все.
     - А жить тебе есть на что?
    - Ну, я работать буду... параллельно.
    - А ты не женат случайно?
     - Женат.
     - Не потянешь, точно. Выгонят. Я бы не рисковал. Тебе же семью кормить надо.
    Довод был веский. Повернулся Саша и пошел искать работу".
    Вот на этом месте в повествовании о моем новом знакомом я поставил точку. Всю ночь не спал, хотелось продолжение рассказа услышать. На другое утро позвонил Александру Моисеевичу.
    - Ну, а дальше-то что было?
    - Дальше много чего было: и в газете работал, и по разным углам скитался... Потом во ВГИКе учился на сценарном отделении, только сценарии писать не любил.
    Вы фильмы тех лет помните? Сценарии по схеме писались: девушка любит эгоиста, а рядом топчется скромный труженик. Он творчески мучается над углом заточки резца и, наконец, находит его. На заводе резко поднимается производительность труда. Девушка понимает, что ошиблась в выборе. Она приходит к проходной завода. Происходит объяснение. В итоге вместе с героем труда она уезжает на великую стройку коммунизма.
    Мне эта схема уже тогда обрыдла. Но сценарии-то требовались. Собрали нашу группу, заставляют по схеме писать, а я не могу. "Не буду, - говорю, - отказываюсь".
     - Мы тебя учили, - кричат, - на тебя государство четыре года деньги тратило, а ты кобенишься! Не будет тебе работы, не надейся!
    Что делать? Писать или не писать? Быть или не быть? Не из упрямства отказался, от глупости. Так с нею и живу.
    Я же к тому времени давно женат был, надо было семью кормить, а работу в самом деле не дают. Вот уж помучиться пришлось, совсем было, в отчаяние впал. А тут работу предложили. В Ленинграде, на студии документальных фильмов. Им фронтовик потребовался. Я должен был для учебных фильмов сценарии писать: как пулемет разбирать, как портянки правильно наматывать, чтобы солдаты ноги не натирали и тому подобное. С тоски взвыть можно.
    Александр Моисеевич задумался.
    - Скучно про это рассказывать. Всего по телефону не переговоришь. Приходите-ка вы ко мне в гости. От этого толку больше будет. И рассказы свои мне почитаете.
    - Спасибо, с удовольствием. А можно мне с женой прийти?
    - Конечно, буду рад.
    Через день мы были на Петроградской стороне. Дверь открыл сам хозяин.
    - Раздевайтесь, проходите. Не возражаете, если я буду обращаться без отчества? Память стала подводить.
   Мы знали, что Александру Моисеевичу недавно исполнилось восемьдесят.
    Комната, куда мы прошли, обставлена была скромно: шкаф с книгами, старый диван, покрытый пледом, два кресла. На рабочем столе - ни листочка, только фотокарточки под стеклом. Над столом - картина, написанная маслом: два покосившихся дома как-то по петербургски притулились друг к другу.
    - Вряд ли я смогу рассказать вам что-то интересное. Вы же смотрели телепередачу. Может быть, послушаем для начала ваши рассказы?
   Я, естественно, не возражал. Стал читать военные рассказы, полагая, что фронтовику они будут интересны.
    - Вы, Юра, о войне взволнованно пишете, за душу берет. Словно, сами воевали. А я вот не могу на эту тему. Не могу... Когда меня ранили, я думал - это конец. Дышать не мог, хрипел, а сам мечтал - если бы разрешили хоть годик после войны пожить, я бы такого натворил! Написал бы что-нибудь грандиозное, вроде "Войны и мира". Жить разрешили, а написать не могу. Так - стишки, пьески... Да и писать-то начал только через десять лет после возвращения. О войне правду писать трудно, страшная она. Разве расскажешь, как политрук уговаривал к немцам перебежать? Или о тех двух нацменах, что мою жизнь своей смертью спасли? А разведки боем? В каждой из них по полроты погибало. Вы стихи Твардовского помните:

"Длился голос твой печальный
И протяжный стон - ура-а-а..."

    Гениально - протяжный стон... Это о нас. Однажды от немцев неделю голодными бежали. А они по пятам. Наткнулись на полевую кухню. В котле суп гороховый, душистый... Повар, чтобы лошадей спасти, котел на землю опрокинул. Так мы горох зубами вместе с травой рвали, языками землю лизали... А тут очередь пулеметная... Солдат в горох ткнулся - лужа кровавая, а в ней горошины...
    А сейчас я каждый день сыт. Сытому человеку о войне стыдно писать. Сытый человек - это почти что счастливый, а счастливому все доступно - стихи читать, в театр ходить. Вот живет корова. Что она своими копытами сделать может? Даже подарок теленочку не подарит. А мы все можем.
    - Александр Моисеевич, за что же счастливому человеку стыдиться?
    - За все. За счастье свое, за рабство наше вечное, за государство, которое нам так долго врало, за то, что мы верили.
    - Неужели вы никогда по-настоящему себя счастливым не чувствовали?
    - Как же... Только самая счастливая моя минутка тоже странная была. До войны под Полоцком наша часть стояла. Как-то в выходной повели нас строем в кино "Три танкиста" смотреть. А я в зал не пошел, я этот фильм еще в Москве смотрел. "Посижу, - думаю, - на скамейке, на девушек посмотрю". После сеанса высыпают наши ребята гурьбой, смеются, радуются.
    - Что, - спрашиваю, - фильм так понравился?
    - Разве ты не слышал? Войну объявили!
    Ну, тут и я от радости подскочил. "Ага, значит через две недели в Берлине будем. Танки-то у нас скоростные, через овраги прыгают! Европу посмотрим, а там домой! Прощай, казармы!"
    Мы же всему верили, что нам командиры долдонили.
    Кое-как роту построили. Идем, счастливые, а женщины стоят у дороги, смотрят на нас, плачут. Нам смешно: "Глупые, - кричим, - мы же скоро дома будем, к вам вернемся!"
    Да, Юра, такой у меня счастливый денек в жизни был.
    - Александр Моисеевич, а как вы всерьез писать начали?
    - Это от бедности вышло, нечаянно. У нас с Фридой сын уже рос - Володя. На студии платили копейки. Написал я как-то детский рассказик и понес его в редакцию альманаха "Молодой Ленинград". Редактор прочитал рассказ, задумчиво посмотрел на подпись и сказал:
    - А вы не хотите опубликовать его под псевдонимом?
    Я сразу все понял.
    - Нет у меня псевдонима. Не думал я об этом.
    - А что тут думать? У вас прелестный сын. Мальчик, как тебя зовут?
    - Володя.
    - Значит, папа твой - Володин, верно? "Александр Володин"     - хорошо звучит. А рассказ занятный, мы его возьмем. С этого и началось.
    - А первую пьесу?
    - Это "Фабричная девчонка" была. Пьеса у меня сначала "Про ложь" называлась, только запретили это название. С ней такая история была: послали меня на "Красный треугольник", в заводское общежитие. Там девушка веселая была, по танцам бегала, а на собрания не ходила. И с начальством вечно спорила. Поручили фельетон о ней написать под названием: "Нам стыдно за подругу". Разговорился я с ней и вижу - хорошая девчонка. Открытая, простая. "Не надо, - говорит, - обо мне плохое писать. У меня жених есть, он переживать будет, а меня с работы могут уволить". Жалко ее мне стало, захотелось правду о ее жизни рассказать. А сценарии, как вы знаете, я писать не умел.
    На студию нашу иногда настоящие писатели, члены Союза, заходили. Спрашиваю у кого-то: "сколько в пьесе машинописных страниц должно быть?" "Девятнадцать" - отвечает. Считаю, а у меня уже двадцать одна. Я сокращать, вычеркивать. Пересчитал, восемнадцать получилось. Опять плохо! Мучился, мучился, глупость какую-то сотворил. Деньги очень нужны были. Отнес в журнал. Напечатали! Думал, гонораром дело кончится, а тут режиссер звонит - Львов-Анохин. Предлагает поставить "Фабричную девчонку" в Москве, в Театре Красной армии. Я еще от удивления опомниться не успел, из театра Ленинского комсомола звонят, тоже ставить хотят. Видно, чего-то не хватало тогда советской драматургии, искренности, что ли...
    Пьесы мои как-то сами собой писались, из жизни сюжеты брал, не выдумывал ничего. Я вообще выдумывать не умею.
    Потом "Пять вечеров" одновременно Товстоногов в Ленинграде, а Ефремов в Москве, поставили. Очень меня это удивляло, не видел я в своих опусах ничего такого, что могло бы таких режиссеров привлечь. Я и сейчас этого, признаться, не понимаю.
    После театральных постановок за меня киношники взялись, Никита Михалков тоже "Пять вечеров" снял. Меня даже на работу в Ленфильм пригласили, редактором. Должен был я пьесы молодых авторов читать и "мудрые" советы сценаристам давать. Всякий раз, как говорить с автором приходилось, от стыда сгорал. Не мое это дело - ментором быть.
    - А что вы, Александр Моисеевич, "Старшую сестру" не упоминаете?
    - Не люблю я этот сценарий. Дело в том, что тогда на меня стало высокое начальство взъедаться. Не нравились им мои пьесы, идейности в них, видишь ли, не хватало. И судьбы героев все какие-то не героические: то люди мучают друг друга, хотя, вроде бы, и любят, то коммунистка явно не советская... И не одного счастливого конца. Вот я и написал сценарий с "хэппи эндом". "Нате вам, думаю, еште". Доронина там прекрасно сыграла, однако министр культуры - Михайлов кажется, тогда правил - написал, что я "против таланта актрисы" сценарий нацарапал.
    - Я слышал, Александр Моисеевич, что у вас тогда трудные времена были.
    - Еще какие! Не только ставить, печатать меня перестали. "Осенний марафон" лет пятнадцать на полке валялся, запрещали его.
    - За что?
    - Спросите их...
    - Фильм-то замечательный.
    - Это ведь фактически дневник мой. Бузыкин - это же я сам.
    - Александр Моисеевич, а когда вы начали стихи писать?
    - Я стихи не писал никогда.
    - Как же? Я же читал.
    - Это не стихи. Какие стихи можно после Ахматовой, Самойлова, Левитанского писать... Пастернака я боготворил. Знаете стихи: "Куда мне бежать от шагов божества моего?" Я почему-то думал, что он должен жить в районе Арбата. Однажды в молодости иду по Москве и вдруг мне показалось, что навстречу шагает Пастернак. Так, поверите ли, я бежать от него бросился, бежать. Там - стихи, а у меня так... ерунда. Мысли вслух. Ну, рифмованные получились, но это не стихи. Я об их форме вообще не думал, когда писал. И потому стихами свое рифмоплетство не считаю.
    - Вы, Александр Моисеевич, с Окуджавой и Высоцким дружили?
    - С Булатом дружил, это правда. Сейчас не помню, кто его ко мне привел. Он с гитарой был. Говорят: "Познакомьтесь, он стихи пишет и под гитару их поет".
    - Может быть, споете? - Попросил я.
    - Петь- то почти нечего, - отвечает. - У меня восемь песен всего.
    - Ну, пожалуйста.
    Запел. Я прослушал и обалдел. До того они мне свежими, искренними показались, что тут же бросился звонить в Дом Кино, друзей собирать.
    - Тут один парень из Москвы приехал, песни под гитару исполняет. Вы непременно должны послушать, непременно!
    - А что, песни хорошие?
    - Да, не в этом дело...
    - Играет, что ли, хорошо?
    - Да, не в этом дело... Вы только приходите скорей.
    Ну, собрались. Прослушали все восемь и говорят: "Начинай, парень, сначала". Всех его песни, как и меня, поразили. С того и пошло.
    Булат, когда в Ленинград приезжал, всегда у меня останавливался. На том же месте на диване сидел, где вы сейчас сидите. И спал тут.
    - А Высоцкий?
    - Володю тоже друзья привели, но его песни тогда уже полстраны знало. Кумиром молодежи был. Выпили мы на кухне, он гитару взял. Сыновья мои тогда в школе учились, к экзаменам готовились. Услышали, бросили учебники, входят - сам Высоцкий!
    Ну, у того репертуар огромный, его только заведи. Вижу, дело затягивается. Я ему тогда говорю:
    - Володя, извини, пора кончать. Ребятам заниматься надо.
    Сыновья расстроились, конечно, а он потом долго вспоминал: "Ты, Саша, первый, кто меня остановил. Все наоборот кричат: "Давай, давай пой!".
    - С какими людьми, Александр Моисеевич, вас судьба сводила: Ромм, Товстоногов, Любимов! А актеры какие - эпоха! О них бы ваши рассказы послушать.
     - Да, люди выдающиеся. Но рассказывать о них не берусь. Они себя делом прославили, о них и без меня все известно.
    - А был ли в вашей жизни человек, которого вы можете назвать своим Учителем?
    - Я у всех чему-то учился. Для этого не обязательно встретить мудреца. Однажды в молодости мне двоюродный брат мимоходом сказал:
    - Ты Пастернака читал?
    - Нет, - говорю.
     - Почитай. Вот и весь урок. С тех пор и читаю.
   - А к политике как относитесь?
    - К нашей? Плохо отношусь, отрицательно. Что наша власть для человека сделала? Что ни шаг, то преступление. Когда наши танки в Венгрию, в Чехословакию входили, жить не хотелось.
    Я не герой, на Красную площадь с транспарантом не выходил, но от стыда за нашу политику в то время глаз поднять не мог. Про Чехословакию, кажется, в ресторане узнал, в подпитии. Вскочил, заорал на весь зал: "Стукачи, выньте свои блокноты! Я за свободу и демократию..."
   А мне потом говорят: "Не надо было кричать, стукачи за нашим столиком сидели, очень даже милые люди. Вы их полюбили, тосты их поддерживали". А сейчас, что делается? Почему мы позволяем себе всему миру атомной бомбой угрожать?
     А Чечня? Нам их территория, нефть нужны, а народ, выходит, не нужен? При Сталине выселяли, теперь всех бандитами объявили. Как такую политику понимать?
    - Властолюбцев, Александр Моисеевич, всегда хватало.
    - Ненавижу я их. От их возни все мы униженные и оскорбленные. Сколько же это будет продолжаться? Блядство это, а не политика. Вы, кажется, обо мне что-то писать хотите. Так извольте мое определение указать - блядство.
    - Не волнуйтесь вы так, Александр Моисеевич.
    - Да разве тут можно быть спокойным? Я в жизни и латышом, и чехом, и афганцем был. Теперь чеченцем себя чувствую. Душа болит.
     - Говорят, больная душа писать помогает. Вот потому и вручили вам недавно премию "Триумф", с чем вас и поздравляю. Это оценка вашей жизни, трудов ваших. Мы по телевизору награждение смотрели.
    - Спасибо, только это не утешает. Название пышное, но триумфатором себя не считаю. Нету у меня таких побед.
    - Значит, все впереди.
    - Вряд ли. Восемьдесят - это срок, тут не до сражений.
    - Так и сделано немало. А сейчас, что-то пишете, Александр Моисеевич?
    - Если и пишу, это уже не имеет значения.
    - Почему же?
    - Исписывается человек, стареет. Это надо признать и глупостями себя не тешить. Современной жизни я не знаю, давно живу воспоминаниями. Отшельником стал. Зонтики теряю, в семье, как на старика смотрят. Даже пришлось плакат написать: "И он в семье своей родной казался девочкой чужой".
    - Александр Моисеевич, у вас же телефон не умолкает. За этот вечер раз десять вам звонили.
    - Все уже не то. Старость наступила.
     - А, может быть, мудрость?
    - Какая мудрость! Как жизнь была загадкой, так ею и осталась.
     - Вы в пьесах найти разгадку стараетесь?
    - Старался, только неразрешимая это загадка.
     - Зато она творчество стимулирует.
     - Только это и утешает. Ну, еще люди хорошие. Вчера вышел погулять, навстречу - мужчина.
    - Где тут винный магазин, - спрашивает.
     - За углом, - говорю.
    - Спасибо, батя.
    И так тепло на душе от этого слова стало - "батя".
    - Я думаю, вам, кроме этого, есть чем утешиться. Сыновья выросли, работают в полную силу.
     - Да, сыновьями я доволен, не бездельниками выросли. Физики они. Это - лучшее, что у нас с женой получилось. И, пожалуй, самое главное. Но ведь нашему государству специалисты не нужны. Поэтому они в Америке работают.
     - Что ж, время такое.
    - И меня к себе зовут. Только я в Америку не поеду. Родина здесь, друзья. В России хочу умереть.
    - Не рано ли о смерти, Александр Моисеевич?
    - Не рано. Пока здоров был, мне и Бог был не нужен. Теперь душа моя больна, начитаю о смерти думать.
    Так неспокойно на душе...
    Умнее быть, твержу, умнее,
    Добрее быть, твержу, добрее,
   Но мало времени уже.

    Добравшись до этой грустной темы, я понял, что Александр Моисеевич устал, и пора прекращать беседу. За окном стояла глухая ночь, только изредка дико завывала сигнализация потревоженных автомобилей.
    Мы распрощались. Я шел домой и радовался, что судьба снова свела меня с человеком большой души, неожиданно для себя, ставшим классиком российской драматургии. Во все времена появлялись на Руси люди, будоражащие людскую совесть. Они и есть наше богатство.

3 февраля, 2000 года.


Нина Тихонова. Внебрачная дочь М.Горького.Георгий Костаки. Хранитель русского авангарда.

...

| главная | об авторе | гостевая | форум |
.

 

 

© Юрий Зверев, e-mail: zverev-art@narod.ru
Cоздание и сопровождение сайта: Тамара Анохина

Hosted by uCoz